Потребителски вход

Запомни ме | Регистрация
Постинг
09.11.2009 19:56 - Изповед на един руски поет в София, 24 часа след събарянето на Берлинската стена!- Част ІІ.
Автор: souroujon Категория: Технологии   
Прочетен: 2007 Коментари: 0 Гласове:
0

Последна промяна: 09.04.2010 20:49


   
 ЧАСТ ІІ   
ИЗПОВЕД НА ЕДИН РУСКИ ПОЕТ 
24 ЧАСА
СЛЕД
СЪБАРЯНЕТО
НА
БЕРЛИНСКАТА СТЕНА
В
1989 Г.


   
Изображение
от
blogbat.us/mt/archives/events.indek.htul


image

Moments of the demolition
of the Berlin Wall
!
С РИМЕЙК
ОТ ПРЕДИ 20 ГОДИНИ:
АВТЕНТИЧЕН ТЕКСТ
ОТ
АВТОРСКАТА
ПОЕТИЧНА
ВЕЧЕР
 НА   ВЕЧЕСЛАВ КАЗАКЕВИЧ
В
СОФИЯ
НА 10.11.1989 г.
/публикува се за пръв път днес - точно след 20 години/
 
image
  http://www.youtube.com/watch?v=hARHGOrSUYM
Вечеслав Казакевич читает стихи из книги "Жизнь и приключения беглеца" в культурном центре "Мастерская Лазаря Гадаева


УНИКАЛНА ИЗПОВЕД
НА
ЕДИН РУСКИ ПРОФЕСОР, ЖИВЕЕЩ В ЯПОНИЯ
        "СТАЛИНА РАЗРЕЗАЛИ
НА
МОИХ ГЛАЗАХ!
    "ПЕРЕСУДы"
ИЛИ
imageimage

/КЛЮКИ
ЗА
ПРИНЦЕСА АНАСТАСИЯ
 /
/Превод А. Зографова –
публикува се за пръв път на български/
 

Разказват за царкиня Наталия, Че не е била убита в Урал... И когато белите настъпвали Червените пуснали                                 Момичето....
Смилили се войниците
над момичето...
нали било
    глуповато...
И така от крилатата къща
Зад Москва я избутали
към блатата...
Търкулило се то като жабче. през храстите по тревата ... Търкулило се то като жабче До малка къща в гората. В която живеела старица съща За бивши принцеси скърбяща...   Поканила старицата момичето .. С риба вкусна го нагостила. И в подарък смутена получила Небесносин старинен 
                          шал...
  След това
с муселинените цветя,
принцесата
дяволита
към Париж
се упътила
                пеша...
Защо ли? Защото в една
изостанала
дива страна,
Ни под слънцето, Ни под луната, Със съзнание Тромаво  - ненужна никому
 се оказала тя!
                   Принцесата... Ни за белите... НИ за червените!


  ПЕРЕСУДы   Говорят, что царевну Наталью Не достали в Уральскую далию И когда беляки наступали Распустили с семейством в расход.   Пожалели девчонку солдаты, Ведь была она придурковатой И ее из избушки крылатой За Москвою пустили в осот.   Покатилась она как лягушка. За кустами виднелась избушка И...такая жила в ней старушка, Что ей бывших царевень ей жаль...   И она ее пригласила, Скорбной воблою накормила И... в подарок, смутясь получила Голубую старинную шаль! ... А потом по кисейным цветочкам Непутевая царская дочка На Париж удалилась пешочком, Потомучто В отсталой стране, Ни при солнешке, Ни при луне И со сознанием своим неумелым, Не нужна она КРАСНыМ, НИ БЕЛыМ!          *   *   *   Широко уставясь на горы
и на рисовые поля,
все равно я вижу над бором
белорусского журавля.

Он в камыш идет на посадку,
успевая пробормотать:
— Я, как видишь, туточки, братка,
а тебя давно не видать
  *   * * То, что на солнце сверкало
ртутью, звездою, царевной,
то, что глаза чаровало, -
было лишь крышкой консервной.

Вот и сейчас мне сияет
чудное что-то из сини,
только душа уже знает -
это всего лишь Россия.
  МОСТ ТРЕТЬЕГО ПРОСПЕКТА

Не в белорусских хмурых болотах,
где эсэсовский мокнет китель,
я под мостом жил в Киото,
и у меня был учитель.

Не облака, а кони и рикши
бежали по сочной крыше нашей.
Когда по соседству умер нищий,
мы дружно съели его кашу.

Лодка с девушкой скользнула меж сосен,
и стало сидеть с учителем тошно.
- Иди, - сказал он. – Не беспокойся!
Все равно ты сюда вернешься.

На пушки я шел с прыгучей тростью,
в медных сандалиях прыгал в кратер,
над обнаженной горел сестрою,
скормил ромашкам шумного брата.

В самом безумном на свете царстве,
в котором все по воле поэтов,
вздумалось мне насовсем остаться.
Сгинуло государство это.

И вдруг оказался я вновь в Киото.
Весь город в тихих машинах мчится.
А под мостом над тиной мертвой
мочой воняет мой учитель.

В воде застыли весна и осень.
Ни войн, ни женщин, ни революций.
- Садись, - сказал он. – Не беспокойся!
Они вернутся
!

ДЗЕН

Под грохот морского берега
нищий монах сказал:
«Встретишь Будду, убей его!»
Но я его не встречал.

Прекрасная местная кошка
цвета опала
предложенную рыбешку
даже нюхать не стала.

- Пошла! – я махнул в раздражении.
И вновь коснулось ушей:
«Встретишь Будду, убей его!»
Но кошка пропала уже.

Неслась с трещоткой цикада,
сухопарый полз богомол,
чаек рыхлое стадо
бетонный пачкало мол.

Смахнул я их, будто крошки,
как жирные пятна, стер.
Мальчик сидел на окошке
и думал, что он мушкетер.

На поводке тропинки
бабка в поле бежала…
Последняя мира пушинка
цеплялась за сердце вяло.

Спокойно стряхнул ее тоже…
И понял блаженно я,
отныне любой прохожий
должен убить меня.

САМУРАИ, МОНАХИ, КРЕСТЬЯНЕ ***

Желтоватый японский рассвет,
от каналов и гавани влажный,
будто пачка моих сигарет,
набухает у ширмы бумажной.

А по ширме летает дракон,
и тропинкою в зябком тумане
на горы поднимаются склон
самураи, монахи, крестьяне.

Между ними шагаю и я,
удивляясь их зыбкому строю,
и попутчики на меня
с подозреньем косятся порою.

Мне не надо спешить на войну,
бить моркови и рису поклоны
и раскачивать гонга луну,
чтобы скалились в небе драконы.

Мы случайно сошлись в полусне,
но все чаще в лимонном тумане
будят странную нежность во мне
самураи, монахи, крестьяне.

Вот утес и кривая сосна,
дальше моря неровная строчка,
а за морем другая страна…
Но туда я иду в одиночку

    *   *   *
Член на Съюза Писателите. Лауреат с наградата "М. Горки" за най добра първа книга. Професор в Университета на Тояма - о. Хонсю. В Япония, в перевод на японски публикува книгата эссе: "В прослава на Залеза", 2004, издателство Гунзося - Япония.
  image
 
Желтоватый японский рассвет
и
все 10 000 одуванчиков
Вечеслава Казакевича

imageimageimage
08.09.2007 Юрий Кабанков Поэзия.Ру, 10.08.2007


 22 года назад, в 1987 г., в издательстве «Современник» вышли первые московские книги двух молодых поэтов – «Разговор» Юрия Кабанкова и «Кто назовет меня братом» Вечеслава Казакевича. Сегодня оба отнесены ветром скитаний на Дальний Восток. Кабанков живет во Владивостоке, Казакевич – в японском городе Осака. Оба – преподают в университетах.
        Уже тогда, двадцать лет назад, была заметна их общность – поколенческая и мировоззренческая. Тогда же Кабанков написал на книгу Казакевича отклик, который не увидел свет. Сегодня, в контексте «новейшей жизни», с учетом появившихся новых сочинений поэта Казакевича, известный писатель Юрий Кабанков написал статью о его стихах – сегодняшних и былых.
        «Я Казакевич, но другой, еще неведомый избранник» – была такая запоминающаяся (как и многие другие) строка в первой книге Вечеслава. Этот избранник нам теперь ведом, и отрадно, что, исчезнувший из поля зрения на полтора десятилетия, поэт снова предстал со своими стихами пред нашим духовным взором, подтверждая суждение о том, что настоящая поэзия не имеет границ – ни географических, ни временны́х, ни ментальных.
                        Сказал мне друг:
                        «Ты будешь одинок!..»
                        И вот уже
                        хрустит песок
                        под каблуками...


        Это не Исикава Такубоку в переводе Веры Марковой, как может показаться на первый взгляд. Это русский поэт Вечеслав Казакевич, волею судеб вот уже полтора десятка лет живущий в Японии и преподающий русскую литературу в университете Тояма.
        Предложенное пятистишье отнюдь не танка, а часть добротной строфы с традиционной рифмовкой и всеми атрибутами привычного русскому слуху стихосложения. Соединим половинки:

                        ...И ветер дует мне в висок,
                        и даль за облаками.

        Здесь, как видим, уже «нечто» сугубо русское – «и поле широко, и небо высоко»: нескончаемое затишье, протяжённость, сквозящая бесконечность, некое заоблачное безвременье – не в ходульно-социальном значении, а в его исконном, первоначальном смысле: без времени.
 
                        Поле безлюдно и бор,
                        что к горизонту прижался.
                        Бесчеловечный простор
                        в стороны разбежался.

                        Перед такой пустотой,
                        устланной облаками,
                        Пушкин и Лев Толстой
                        кажутся пустяками.

        Вот так сразу! Ни много, ни мало: абсолютные, как говорится, культурные ценности «вдруг» оказываются относительными чего-то большего. Но именно на таком «заоблачном» уровне, на этой высоте они оказываются вполне со-относительными, то бишь легко уживаются с ценностями иной высокой культуры:
 
                        ...Мы случайно сошлись в полусне,
                        но всё чаще в лимонном тумане
                        будят странную нежность во мне
                        самураи, монахи, крестьяне.

                        Вот утёс и кривая сосна,
                        дальше – моря неровная строчка,
                        а за морем другая страна...
                        Но туда я иду в одиночку...

        А в «другой стране» на западном берегу Японского моря до сих пор стоит нескончаемая бунинская осень (до русско-японской войны еще пятнадцать лет, Бунину – девятнадцать):

                        Не видно птиц. Покорно чахнет
                        Лес, опустевший и больной.
                        Грибы прошли, но крепко пахнет
                        В оврагах сыростью грибной.

        На другом берегу, у пролива Цугару, ту же «грибную сырость» вдыхает, «не отирая влажных глаз», девятнадцатилетний Исикава Такубоку:
 
                        Лёгкий запах
                        Прели в лесу,
                        А порой потянет
                        И духом грибным...
                        Близится поздняя осень.

        ...А война уже началась; уже потоплены и затоплены «Ослябя», «Варяг», «Пересвет», «Петропавловск», и Такубоку пишет длинное «предательское» стихотворение «Памяти адмирала Макарова», в котором «славит доблестного врага»; а через несколько лет назовёт «русским именем Соня» свою дочь («И радостно мне бывает // Порой окликнуть её...»).
        И Бунин здесь неслучаен с его пронзительным ощущением Родины, до которой уже не дотянуться – оттого и само ощущение столь пронзительно и безысходно (но, как писала умудрённая Анна Ахматова, «одной надеждой меньше стало – одною песней больше будет»).
        И неслучаен Такубоку с его трепетной, «непонятной» любовью к России, с его сполна русской бесприютностью – этой нашей вечной неприкаянностью «там хорошо, где нас нет»; с его ранней – в двадцать семь лет – «своей» смертью («под стук трамвайных колёс» сказал бы я невпопад, осмелясь использовать название фильма Куросавы – «Додэскаден»).

                        Если в трамвае,
                        набитом дождём,
                        зонтики отряхиваются, как собаки,
                        я сойду и буду шляться,
                        пока не промокну.

        Прочитав эти строки, можно было бы велеречиво заявить, что в двадцать четыре года Казакевич писал «почти по-японски». Однако тогда, в семьдесят пятом, ни о какой Японии ещё и скудной думки не могло появиться. Правда, если не считать одного знаменательного стихотворения, написанного уже в восьмидесятые, название которому – «Японский бог». Заключительные две строчки оказались (как сейчас, оглядываясь в прошлое, хочется сказать) «пророческими», то есть поэт «как в воду глядел».
 
                        Был наш взводный очень строг,
                        чуть меня встречал:
                        – Ты куда, японский бог? –
                        грозно он кричал.

                        То не в ногу я шагал –
                        по плацу горох...
                        То по облаку стрелял.
                        – Ну, японский бог!

                        Научился я ходить
                        в громовом строю.
                        Научился я любить
                        родину свою.

                        Плоскогрудая мишень,
                        встань передо мной!
                        В стороне от деревень
                        дым пороховой.

                        Шелестит берёз семья,
                        и в пыли броня...
                        О Япония моя,
                        милая моя!

        Это стихотворение, где ироническим эвфемизмом известного русского мата выступает «японский бог», опубликовано во второй книге поэта, которую он назвал почти плакатно (в смысле: «А ты записался добровольцем?») – «Кто назовет меня братом?» Книга вышла в издательстве «Современник» в 1987 году. Тогда же, в мае восемьдесят восьмого, для «Литературной газеты» Вашим, как говорится, покорным слугою была написана рецензия, с красивым названием «Все десять тысяч одуванчиков» (строка из упомянутой книги; самоё же стихотворение – «В сторонке от посёлка дачного...» – можно считать музыкальным и смысловым камертоном поэзии Вечеслава Казакевича в восьмидесятые годы).
        Этой рецензии не посчастливилось быть опубликованной «в своё время». (Из письма к Станиславу Минакову: «“Одуванчиков”, видимо, еще долго будет нема, ибо великая – как Китайская стена – партконференция требует к себе великого же внимания и, следовательно, газетного объема. Подождём, невелики птахи».)
        Сегодня, через двадцать лет, сей опус не утратил, как мне кажется, той, первоначальной, свежести восприятия, а добрая оценка книги с годами лишь окрепла. И потому сочтём необходимым включить эту «античную» рецензию в ткань нашего сегодняшнего текста.
        Итак...

        ...Даже при настороженном отношении к современной поэзии книгу стихов Вечеслава Казакевича Вы прочтёте на одном дыхании. Ибо писалась она – для Вас, читатель. И уж в последнюю очередь – для искушённых критиков и знатоков поэзии. Оглядка на них, вероятно, стоит обедни, однако воистину оживает книга лишь в Ваших руках.
        Итак, оживим её, – то есть раскроем и вдумчивым сердцем вчитаемся в её неприхотливые, на первый взгляд, строки.
        Весьма многие стихотворные опыты можно цитировать фрагментами (построчно или «построфно» – как угодно), не причиняя изъяна целому (ежели оно, это «целое», имеет место). Здесь случай особый. Книга Вечеслава Казакевича предстаёт пред нами столь целостной (как добротная проза), что изъятие из неё «для цитации» отдельных строк и строф нарушило бы естественное течение поэтического повествования, превратив его, в лучшем случае, в разноцветную мозаику. Потому несколько небольших стихотворений, отобранных нами «напоказ», мы, как повелось, приведём целиком.
        Для начала вспомним, что тишина есть звук, к которому мы привыкли. Поэзия Вечеслава Казакевича как раз и есть тот привычный слуху, зачастую щемящий душу звук, который мы попросту именуем тишиной. Её-то, этой «привычной» тишины, как раз и недостаёт нам ныне для раздумчивой жизни в ладу с людьми и природой.
        Кажущаяся поначалу простота и непритязательность такой поэзии с ходу обескураживает: что-то вроде – «уж не пародия ли он?» Досаждают досужие мысли о примитивизме как художественном методе, о некоей лубочной олеографии; даже рыночные лебеди, намалёванные на клеёнке, всплывают в памяти. Однако всё это – мимоходом: не то. «Поэзия, прости, Господи, должна быть глуповата...»? – тоже не то. И вот – чем дальше, тем более эта кажущаяся простота, как омут, притягивает и завораживает своей глубиной. Казалось бы – куда проще? Да и – ни о чём как будто. А – поди ж ты! – душа откликается, припоминая своё.

                        Посёлок городского типа.
                        К забору притулилась липа.
                        Под липой шаткая скамья,
                        на ней сидит моя семья.

                        Отец с трескучей сигаретой,
                        мать с могилёвскою газетой,
                        сестра с тетрадкою для нот
                        и толстый безучастный кот.

                        Кругом растёт трава сырая,
                        сверкают звёзды в вышине...
                        И я бы сел на лавку с краю,
                        но не осталось места мне.

        Новоявленные поэтические небожители, сами того не замечая, задыхаются в разрежённом пространстве натужной версификации, а недосужий читатель уже с трудом вспоминает одни лишь их имена – блещущие, но холодные и далёкие, как свет всё тех же давно умерших звёзд.
        Казакевичу удаётся редко возможное: в нескольких строках свободно и накрепко соединить небо и землю: высокий полёт смятенного духа и бренную, каждодневную заботу о выживании. Именно здесь, на пересечении бытового и бытийного находится точка опоры его поэзии.
 
                        В небе туча плывёт нехорошая...
                        Мать с постели встаёт тяжело,
                        закрывает розетки галошами,
                        чтобы молнией дом не сожгло.

                        В тёмной комнате пахнет больницей.
                        Гром гремит... И с тоской слышу я:
                        «Это всё на своей колеснице
                        разъезжает по небу Илья!»

image
 

 
                        Скачет близко огромная лошадь...
                        Села мама на край простыни
                        и с надеждой глядит на галошу,
                        что спасёт от пророка Ильи.


        По всей видимости, рассуждать о «стилистике» и «поэтике» здесь не весьма уместно – настолько стихи живы и безыскусны. Внутренняя энергия таких стихов не задерживается в словах и образах, но, отталкиваясь от них, передаётся читателю, и тот, сочувствуя с «лирическим героем», исподволь становится соавтором книги.
        Как, например, рассказать о смерти близкого человека? Да и – стоит ли слов непомерное горе? «Высшая точка всякой мысли – вздох», – вспоминается сентенция Поля Валери. А если эта мысль не «всякая», да и не просто мысль, но – сопряжённая с глубоким всеохватным чувством, заполоняющим все закоулки души и памяти?..

                        Ливни проскачут, пройдут снегопады...
                        Кепку сниму у железной ограды,
                        и зашумят над моей головой
                        клён и берёза листвой молодой.

                        Тихо венок я поправлю колючий...
                        Глина, деревья, ветер с полей,
                        синее небо и белые тучи –
                        вот что осталось от мамы моей.

        Помолчим... Ибо здесь – не «слова, слова...», а нечто другое, не поддающееся, слава Богу, рациональному раскладу. Хотя, к слову сказать, автору, искушённому филологическим образованием, ничего не стоило бы пуститься в «концептуализмы», «метаметафоризмы», – что там ещё? Беспроигрышное занятие! Однако – не пристало. То есть: не налипло чужеродное, да и – не к лицу.
        После прочтения любого стихотворения этой книги необходима сосредоточенная, томительная пауза – как при восприятии, например, японских трёх- и пятистиший. Пушкинское «печаль моя светла» подёрнуто здесь, как дымкой, легчайшей иронией: век поделился с поэтом своей горькой усмешкой.

                        В сторонке от посёлка дачного
                        живёт старуха вместе с кошкой.
                        И десять тысяч одуванчиков
                        молчат у низкого окошка.

                        Стоит изба над самым озером,
                        на днях её снесут бульдозером.
                        Но знают птицы и зверьё,
                        что есть защита у неё.

                        За дом, за кошку на диванчике,
                        за бабку, что устала жить,
                        все десять тысяч одуванчиков
                        готовы головы сложить.


        Отнюдь не случайно мы отобрали для «показа» те стихотворения, в которых сильна и неизъяснима тоска по уходящему и ушедшему; да и что может быть счастливее и безысходнее для человеческой души, нежели прожитое и пережитое? Однако, осознание собственной преемственности – как продолжателя рода и хранителя родовой памяти – помогает, как ни крути, сохранять зыбкую веру в непреложное бессмертие духа. Здесь – выход из тупика иронической гордыни, зиждущейся, как сказал бы философ, на «непонимании закованности своего сознания в зле, трагизме и бренности существования».

                        Век бы дед махал рубанком,
                        ладил поле-огород...
                        Смерть сказала: «Хватит, Янка,
                        собирайся на курорт!»

                        И назавтра со слободки
                        под охотный плач бабья
                        он поплыл в подземной лодке
                        в неизвестные края.

                        Дед наш больше не вернётся,
                        поседела вся родня.
                        Брат! Россия остаётся
                        на тебя и на меня.


        Так вот откуда этот молчаливый вопрос «Кто назовёт меня братом?»!
        И если после прочтения книги Вам покажется, что – хотя бы отчасти – написана она о Вас, о Вашем нелёгком «жили-были», что Ваши мысли и чувства созвучны с мирочувствованием поэта, – значит и к Вам обращён сей призыв, значит и Ваши плечи ощущают непомерную тяжесть груза, имя которому – «любовь к родному пепелищу»...


 
        Вот так...         Девяносто первый год внёс, как говорится, свои эсхатологические коррективы в эту заповеданную Пушкиным «любовь к родному пепелищу, любовь к отеческим гробам»: не стало страны, в которой мы жили, и прошедшая наша жизнь вдруг увиделась «как сон пустой». Да и – «был ли мальчик?»

                        ..........................................
                        И неизвестно никому,
                        зато отлично видно мне,

                        что держатся дома, поля,
                        покой, Россия, небосвод
                        на мальчике среди жнивья,
                        который пропадёт вот-вот...

        Но ведь тонул-то мальчик – пусть хоть и «среди жнивья» – прямо на глазах наших, а мы, как тот горьковский герой не нашего времени, не смогли (или фаталистически не захотели?) спасти его. Отчаянное сознание вины, беспомощности, беззащитности, поверженности, «опрокинутости» и даже «распластанности» («лежачего не бьют»?) даёт «вдруг» резкий широкофокусный, кинематографически расхристанный ракурс.



Гласувай:
0



Няма коментари
Търсене

За този блог
Автор: souroujon
Категория: Технологии
Прочетен: 1466018
Постинги: 448
Коментари: 93
Гласове: 634